Писцовский Форум
Суббота, 21.10.2017, 05:53
Приветствую Вас Прохожий | RSS
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 3 из 5«12345»
Писцовский форум » Общение » Место для общения » Стихи любимых поэтов для души
Стихи любимых поэтов для души
pvrДата: Вторник, 11.02.2014, 15:53 | Сообщение # 31
Прошаренный
Группа: Друзья
Сообщений: 634
Статус: Offline
10 февраля родился Б.ПАСТЕРНАК
СНЕГ ИДЕТ

Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.

Снег идет, и всё в смятеньи,
Всё пускается в полет,-
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот.

Снег идет, снег идет,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод.

Словно с видом чудака,
С верхней лестничной площадки,
Крадучись, играя в прятки,
Сходит небо с чердака.

Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься - и святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.

Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?

Может быть, за годом год
Следуют, как снег идет,
Или как слова в поэме?

Снег идет, снег идет,
Снег идет, и всё в смятеньи:
Убеленный пешеход,
Удивленные растенья,
Перекрестка поворот.
1957


Сибирячка
 
FadinДата: Понедельник, 12.05.2014, 20:46 | Сообщение # 32
Коренной житель
Группа: Пользователи
Сообщений: 247
Статус: Offline
Еще не раз вы вспомните меня
И весь мой мир волнующий и странный,
Нелепый мир из песен и огня,
Но меж других единый необманный.

Он мог стать вашим тоже и не стал,
Его вам было мало или много,
Должно быть, плохо я стихи писал
И вас неправедно просил у Бога.

Но каждый раз вы склонитесь без сил
И скажете: "Я вспоминать не смею.
Ведь мир иной меня обворожил
Простой и грубой прелестью своею".

Николай Гумилёв. 1917г.




Прикрепления: 2630594.jpg(98Kb)
 
VirtorДата: Вторник, 20.05.2014, 19:10 | Сообщение # 33
Прошаренный
Группа: Модераторы
Сообщений: 603
Статус: Offline
Сегодня исполнилось бы 95 лет ивановскому поэту-фронтовику Николаю Майорову, погибшему 22-х летним.
Его творчеству литературоведы и критики посвящают свои работы, студенты пишут дипломные исследования.
А нам он дорог, как носитель русской культуры и талантливый земляк.
Вот небольшой очерк о нём:



Николай Петрович Майоров родился в 1919 году в семье ивановского рабочего. Еще в десятилетке начал писать стихи,
которые читал на школьных вечерах, публиковал в стенной газете. Окончив в Иванове школу ( ныне на её месте шк.33
на ул.Багаева ), переехал в Москву и поступил на исторический факультет МГУ, а с 1939 года стал, кроме того, посещать
поэтический семинар в Литературном институте имени Горького. Писал много, но печатался редко, да и то, как правило,
в университетской многотиражке.
Руководитель поэтического семинара П. Г. Антокольский писал о Майорове: "Николаю Майорову не приходилось искать
себя и свою тему. Его поэтический мир с самого начала был резко очерчен, и в самоограничении он чувствовал свою силу.
Его лирика, повествующая об искренней мужской любви, органична в этом поэтическом мире".
Д. Данин, вспоминая о Н. Майорове, друге студенческих лет, говорит: "Он знал, что он поэт. И, готовясь стать историком,
прежде всего утверждал себя как поэт. У него было на это право.
Незаметный, он не был тих и безответен. Он и мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью кулаком, чуть
вывернутым тыльной стороной к противнику, точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь розовея. Он
не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии был резко определен. Он не любил в стихах многоречивой словесности, но
обожал земную вещность образа. Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но
был уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои
стихи - земные, прочные, годные для дальних перелетов".
В 1939 и 1940 годах Н. Майоров пишет поэмы "Ваятель" и "Семья". Сохранились лишь отрывки из них, а также немногие
стихотворения этой поры. Чемодан с бумагами и книгами, оставленный Н. Майоровым в начале войны у кого-то из товарищей,
до сих пор не удалось найти.
Летом 1941 года Н. Майоров вместе с другими московскими студентами роет противотанковые рвы под Ельней. В октябре его
просьба о зачислении в армию была удовлетворена.
Политрук пулеметной роты Николай Майоров был убит в бою на Смоленщине 8 февраля 1942 года.

ТВОРЧЕСТВО

Есть жажда творчества,
уменье созидать,
на камень камень класть,
вести леса строений.
Не спать ночей, по суткам голодать,
вставать до звезд и падать на колени.
Остаться нищим и глухим навек,
идти с собой, с своей эпохой вровень,
и воду пить из тех целебных рек,
к которым прикоснулся сам Бетховен.
Брать в руки гипс, склоняться на подрамник,
весь мир вместить в дыхание одно,
одним мазком весь этот лес и камни
живыми положить на полотно.
Не дописав,
оставить кисти сыну,
так передать цвета своей земли,
чтоб век спустя все так же мяли глину
и лучшего придумать не смогли.
А жизнь научит правде и терпенью,
принудит жить, и, прежде чем стареть,
она заставит выжать все уменье,
какое ты обязан был иметь.


Сообщение отредактировал Virtor - Вторник, 20.05.2014, 19:14
 
FadinДата: Вторник, 20.05.2014, 20:21 | Сообщение # 34
Коренной житель
Группа: Пользователи
Сообщений: 247
Статус: Offline
Осип Эмильевич Мандельштам
(1891 - 1938)


* * *
Я вздрагиваю от холода,-
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото,
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь,
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она, настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если, вздрогнув неправильно,
Мерцающая всегда,
Своей булавкой заржавленной
Достанет меня звезда?

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! Я еще не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930




На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко,-

Когда его художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.




Сообщение отредактировал Fadin - Вторник, 20.05.2014, 20:28
 
antomaraДата: Среда, 21.05.2014, 00:59 | Сообщение # 35
Авторитет
Группа: Редакторы
Сообщений: 812
Статус: Offline
Ребята,  спасибо  за  стихи.  Читала  с  упоением,  воспоминаниями  и  тихой  грустью.
 
VirtorДата: Пятница, 06.06.2014, 21:35 | Сообщение # 36
Прошаренный
Группа: Модераторы
Сообщений: 603
Статус: Offline
Сегодня двойной праздник: 215 лет А.С.Пушкину и День Русского Языка!!!
Интересные исторические факты, связанные с именем Пушкина:


Сердце в будущем живёт; Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.

Онегин владел лухскими землями, предки Пушкина – Лежневом, а первая любовь поэта жила в Вичугском районе

Поводом для обзора пушкинских пересечений стал не только его день рождения, но еще и выпуск новой книги известного
краеведа Александра Семененко «Ивановская старина».
И самого Пушкина, и его известного персонажа Онегина ивановский краевед называет нашим, имея в виду ивановцев, приятелем.
И на то у него немало оснований. Вот, что говорит сам автор книги:«Онегин – мой приятель!» - писал Александр Сергеевич Пушкин,
объясняя читателям, что герой его одноименного романа в стихах – вполне реальный человек. И, действительно, по одной из версий,
прототипом Евгения Онегина являлся граф Михаил Дмитриевич Бутурлин».Александр Семененко сообщает, что Бутурлин, с которым
Пушкин сдружился еще в юности, был шалопаем и повесой, но в селе Порздни, которым он владел на территории современного
Лухского района, его запомнили «добрым барином, который крестьян не обижал». Порздневский Онегин даже организовал из жителей
села первоклассный хор. «Можно сказать, что Бутурлин (он же Евгений Онегин) и – наш приятель, то есть приятель ивановцев», - говорит Александр Семененко.
Кстати, лухские художники - братья Чернецовы запечатлели Пушкина на нескольких картинах для императорского двора.



Картина Лухских художников Чернецовых.

«Что же касается самого Александра Сергеевича, то ивановским краеведам разных лет удалось собрать целую коллекцию пересечений
поэта с ивановским краем. Так, в 1834 году, возвращаясь из Болдина в Санкт-Петербург, он, возможно, проезжал через село Мыт, ибо
дорога через Первопрестольную была закрыта из-за эпидемии чумы. Не исключено, что объезжая карантин, Пушкин побывал и в селе Васильевском», - пишет автор «Ивановской старины».В главе о Пушкине он отмечает, что «некоторые специалисты подозревают, что он
мог заехать и в село Иваново».
Предположение, конечно, интересное, но…«…Но нам нет причин огорчаться, - пишет Александр Семененко. - Если сам Пушкин не был
в нашем крае, то представители ближайшего окружения поэта и его предки в некоторых наших городах и населенных пунктах присутствовали.
В частности, предки А.С.Пушкина владели деревней Иконниково (теперь это часть города Иванова вокруг гостиницы «Турист»)».То есть
недалеко от площади Пушкина, где так и не поставили памятника поэту, есть заповедные места родословной великого русского классика.
Не все об этом слышали. Куда известнее другой факт – о том, что Лежневом владели предки Александра Сергеевича. Именно по этой причине здесь был поставлен памятник, скопированный обычным лежневским мебельщиком с одного из монументов северной столицы, а еще в поселке ежегодно проходит областной фестиваль «Пушкин на все времена». Как раз сегодня в нем участвует даже иностранный студент. Поэзия Александра Сергеевича, как видим, необычайно притягательна.



Лежневская скульптура солнца русской поэзии.

«В наших краях проживала лицейская первая любовь поэта – Екатерина Бакунина. Семья Бакуниных жила в своем имении Райково
(Вичугский район)», - сообщает любопытный факт Александр Семененко.  Автор книги рассказывает, что Пушкин был также гостем
на свадьбе своей первой возлюбленной. Но с нашим краем это уже не связанно. А вот корни его супруги Натальи Гончаровой как раз
в нашем регионе.«Прапрадед Н.Н.Гончаровой был известным промышленником и одним из организаторов бумажного и полотняного
производства в стране и владел селом Мугреево-Никольское», - указывается в «Ивановской старине».

В Иванове памятника Пушкину нет, зато в Кохме есть целое Лукоморье, а в Палехе - копия питерского монумента
В самом же областном центре в научной библиотеке, у входа в «Литературную гостинную», стоит бронзовый бюст Пушкина. Он подарен
Иванову в 1997 году Министерством культуры и первоначально стоял на улице Пушкина, у нынешнего здания правительства Ивановской
области. После его переместили, хотя относительно недавно правительство эксплуатировало бренд своего адреса – улицу Пушкина,
распространяя в соцсетях, по примеру Москвы, ироничный пост следующего содержания: «Правительство Ивановской области. Мы работаем
на Пушкина».Бюст Пушкина с удивительной историей есть в Кохме. Он установлен у здания библиотеки и музея. Брошенный и изувеченный
бюст подобрал и привел в порядок скульптор-самоучка Александр Лебедев. В компанию к Пушкину он сделал скульптуры Золотой Рыбки, Царевны Лебеди, Русалки, Ученого Кота, Медведиху и Зайца (который Пушкину, по легенде, спас жизнь), Лешего и каждый год готовит
очередную скульптурную премьеру.



Александр Лебедев и кохомский Пушкин

К слову, памятник Пушкину в Лежневе в прошлом году реконструировал, сделав «пластику лица», тот же кохомский мастер-самоучка.
То есть он привел в порядок памятник, который возвел такой же обычный, но неравнодушный к гению человек."Стоячий" памятник
Пушкину есть в одном из учреждений Вичуги. В Приволжске Пушкин сидит на скамье и в сквере у памятника очень любят сидеть совы, замеченные здесь не единожды.Но самый удивительный монумент, все-таки скрыт от глаз туристов. В Палехе, в доме-музее Николая
Дыдыкина, есть гипсовый Пушкин с цилиндром в руках. Это копия памятника, который палешанин подарил обществу пушкинистов в Санкт-Петербурге (тогда Ленинграде) – его установили на Мойке, 12 – во дворе дома с музеем-квартирой Александра Сергеевича.С гипсовым
макетом связана любопытная традиция – всяк в музей-мастерскую Дыдыкина входящий опускает в цилиндрик монетку «на удачу». Такому экспонату может позавидовать любой город - не только Иваново, где своего Пушкина так и не обрели, а камень на площади, носящей
имя поэта, к которому «не зарастает народная тропа», назвали просто «яйцо».

Именно здесь сегодня, в 17.00 ивановская молодежь предложит жителям города вспомнить стихи поэта.Мероприятие организуют комитет
по делам молодежи Администрации города Иванова совместно с Ивановской областной общественной организацией содействия развитию молодежи и семьи «ИМКА – Иваново». Будьте готовы к тому, что активисты молодежных общественных объединений будут предлагать
прохожим вспомнить строки стихотворений российского гения и прочитать их на камеру. По итогам акции создадут клип, который увидят
не только участники акции, но и 125 стран мирового сообщества.

Автор: Иван Львов


Сообщение отредактировал Virtor - Пятница, 06.06.2014, 21:51
 
VirtorДата: Пятница, 20.06.2014, 16:48 | Сообщение # 37
Прошаренный
Группа: Модераторы
Сообщений: 603
Статус: Offline
Даже не верится, что А.Д.Дементьеву через месяц стукнет 86!!!
В очередной раз натолкнулся на его стихи, во многих из которых
ответы на вечные вопросы, которые для нас - открытие.


В нас любящие женщины порою
Находят добродетелей запас.
Мы в их глазах то боги, то герои..
А их сердца — как пьедестал для нас.

Как будто мы и вправду так красивы
И так мудры. Скорей, наоборот.
Но никакие доводы не в силах
Столкнуть нас с незаслуженных высот,

Пока не сгонит разочарованье —
И всё в обычном свете предстаёт.
А бывший “бог”, улёгшись на диване,
Других высот уже не признаёт.

О, как же надо и любить и жить,
Чтоб пьедесталы не давали трещин,
Чтобы высоты в сердце заслужить
И быть достойным заблуждений женщин.


Прикрепления: 7481431.jpg(122Kb)


Сообщение отредактировал Virtor - Пятница, 20.06.2014, 16:52
 
antomaraДата: Пятница, 20.06.2014, 22:50 | Сообщение # 38
Авторитет
Группа: Редакторы
Сообщений: 812
Статус: Offline
Виктор  Германович,  не  в  бровь,  а - в  глаз!
 
VirtorДата: Воскресенье, 22.06.2014, 14:26 | Сообщение # 39
Прошаренный
Группа: Модераторы
Сообщений: 603
Статус: Offline
В День Памяти и Скорби 22 Июня нашему настроению
созвучны не пафосные, а печальные строчки поэтов:

Тот самый длинный день в году

К. Симонов

Тот самый длинный день в году
С его безоблачной погодой
Нам выдал общую беду
На всех, на все четыре года.
Она такой вдавила след
И стольких наземь положила,
Что двадцать лет и тридцать лет
Живым не верится, что живы.
И к мертвым выправив билет,
Всё едет кто-нибудь из близких
И время добавляет в списки
Еще кого-то, кого-то нет…

22 июня

В. Шефнер

Не танцуйте сегодня, не пойте.
В предвечерний задумчивый час
Молчаливо у окон постойте,
Вспомяните погибших за нас.
Там, в толпе, средь любимых, влюблённых,
Средь весёлых и крепких ребят,
Чьи-то тени в пилотках зелёных
На окраины молча спешат.
Им нельзя задержаться, остаться –
Их берёт этот день навсегда,
На путях сортировочных станций
Им разлуку трубят поезда.
Окликать их и звать их – напрасно,
Не промолвят ни слова в ответ,
Но с улыбкою грустной и ясной
Поглядите им пристально вслед.


Сообщение отредактировал Virtor - Воскресенье, 22.06.2014, 14:28
 
antomaraДата: Воскресенье, 22.06.2014, 18:08 | Сообщение # 40
Авторитет
Группа: Редакторы
Сообщений: 812
Статус: Offline
Сегодня  сеют  небеса
скупым  дождем  над  головами.
и  чьи-то  скорбные  глаза
опять  наполнены  слезами.
Годами  горе  не  избыть.
И  как  бы  Время  ни  старалось -
не  разлюбить,  не  позабыть,
что  в  Вечной  Памяти  осталось.


Сообщение отредактировал antomara - Воскресенье, 22.06.2014, 18:10
 
GrigoryevДата: Пятница, 22.08.2014, 10:03 | Сообщение # 41
Приглядывающийся
Группа: Проверенные
Сообщений: 18
Статус: Offline
Ах, Белла!

Юрий Рост
Обозреватель «Новой Газеты» Культура / Выпуск № 93 от 22 августа 2014

$IMAGE1$

Я дружил с ней и любил ее. Она была прекрасна, она была необыкновенно одарена душевной щедростью, благородством, красотой и гением Таланта.

Ее не с кем сравнить не только в современной жизни (здесь она была просто одна), ее не сравнить и с предшественниками. Она несравниваема, а значит, несравненная.

Хрупкая, нежная и тревожная, Белла Ахатовна обладала чрезвычайно стройным, не гнущимся ни на каком ветру стеблем, на котором цвел, не опадал, лишь меняя затейливые и прекрасные лепестки, чистый цветок ее (и только ее) поэзии. Да она и не учитывала веяния, не ожидая ни хулы, ни выгоды.

Она не витала в облаках, ходила по земле, любила своего мужа и ухажера художника Бориса Мессерера, ослушивалась и его (поскольку стебель был строг), радовала и его, и друзей своей внимательной и верной любовью, своей поэзией, своими неспешными кружевными речами, если читатель или слушатель был достоин понимания ее — нырял в прозрачные до дна глубины, поднимался ввысь и парил с ней, оснащенный для летания ее чистым, вразумительным, требующим любви и точного слуха стихом.

Она стояла в очередях, беспрестанно пропуская спешащих состязателей на пути к прилавку:

— Пожалуйста, будьте прежде меня!

И при этом…

Она слышала божественный диктат.

Однажды, снимая передачу «Конюшня Роста», я приехал в мастерскую Мессерера (где перебывал весь культурный мир; мир — не только страна) к Белле Ахатовне Ахмадулиной на коне по имени Синтаксис. На Пушкинской площади меня остановил постовой:

— Почему на коне?

— А на каком транспорте приличествует ехать к Белле Ахатовне?

Он кивнул и перекрыл движение.

— Ты, правда, приехал на коне! — Она засмеялась радостно и красиво. — Но ведь он голоден. — И стала собирать гостинец Синтаксису.

— Диктат, Белла, или диктант?

— Ну что ты, конечно, диктат. Слышат гении. Пушкин, наверное.

Она очень его любила. И по-женски, но без ревности. Она переписывалась с ним стихами. Он ей отвечал. Еще до того, как получал послание.

И мы бывали на этих словесных парах.

— Пожалуйте! Будьте рядом! Разделите с нами время.

И с Булатом они переписывались. Она была с ним особенно нежна. И потерю его переживала с душевной мукой внезапного одиночества.

«Булат, возьми меня с собой!» — эти стихи адресовались живому, и читала она их живому, как знак притяжения. Но долгая дорога из Петербурга в Ленинград оборвалась, и Белла в черной шляпе с вуалью вышла на сцену Вахтанговского театра, где тысячи людей прощались с Окуджавой и его (нашим) временем, и прочла эти пронзительные стихи о любимых с непостижимой трагической достоверностью.

Теперь они там втроем встретились.

Сила и красота ее стиха и певучее, окрашенное драматизмом и юмором, звучание ее голоса завораживали.

Чабуа Амирэджиби — любимый грузинский друг, красавец и замечательный писатель, просидевший 17 лет в сталинских лагерях и трижды из них бежавший, пригласил Беллу с Борей в тбилисскую «дырку». В маленьком духане с пластиковыми столами, уставленными кахетинским вином, сидели, говорили и пили грузинские мужики. Белла с небольшой компанией стала читать свои русские переводы Галактиона Табидзе. Постепенно шум смолк, и, когда во внемлющей тишине Ахмадулина закончила, духан встал и стоя запел «Мравиджаниер» — старинный гимн в честь Женщины и Поэта. С Грузией у нее была особая любовь, ее «Сны…» невозможно было достать, но в каждом тбилисском доме книга была.

Ей и нескольким еще литераторам в знак признательности предложили участок в райском месте на берегу моря. Она отказалась:

— Покорно благодарю! Но зачем мне часть, если вся Грузия принадлежит моему сердцу.

Ее сердцу принадлежала и Москва, и страна. И весь мир с его землей, водой и небом. И небом.

Ах, Белла! Зачем?

Ее присутствие совершенного поэта и безупречного человека делало нашу жизнь много богаче.

Тихий, прерывистый слог ее речи, словно сигнал морзянки, по которому, как по приводящему лучу, можно было прийти к самой открытой в русской литературе душе.

Белла не омрачила свою жизнь и наше представление о ней ни единым неточным шагом, сулящим выгоду или успех. Она была свободна и изумительно независима, защищая свое имя убеждением, умом и тонким юмором, часто выдаваемым за наивность, которая, впрочем, тоже была ей присуща.

Позвонили из Кремля:

— Белла Ахатовна, мы хотели включить вас в группу по выдвижению Владимира Владимировича.

— Помилуйте, что это за странное увлечение — все двигать? Пусть стоит на своем месте. Разве вас смущает гостиница «Пекин» за его спиной?

— Речь идет о выдвижении Владимира Владимировича Путина в президенты…

— Ах, это. Но я не знаю, кто такой Путин. Конечно, если он столь ретив, пусть дерзает, но какое отношение к этой его страсти имею я?

Когда Андрей Дмитриевич Сахаров возвращался из горьковской ссылки — не знал никто. Я позвонил Белле и Боре, полагая, что они с Сахаровым знакомы, и, опасаясь прослушки и чтобы не навредить собеседникам, спросил без имени:

— Вы не знаете, каким поездом завтра приезжает академик?

— Академик в высоком нравственном смысле? — уточнил Боря. — Увы…

Белла Ахатовна Ахмадулина, прекрасная Белла, была последним Первым поэтом России и в высоком нравственном смысле. В самом высоком.

И такой Беллы у нас у всех больше не будет. Никогда.

Август

Так щедро август звёзды расточал.
Он так бездумно приступал к владенью,
и обращались лица ростовчан
и всех южан - навстречу их паденью.

Я добрую благодарю судьбу.
Так падали мне на плечи созвездья,
как падают в заброшенном саду
сирени неопрятные соцветья.

Подолгу наблюдали мы закат,
соседей наших клавиши сердили,
к старинному роялю музыкант
склонял свои печальные седины.

Мы были звуки музыки одной.
О, можно было инструмент расстроить,
но твоего созвучия со мной
нельзя было нарушить и расторгнуть.

В ту осень так горели маяки,
так недалёко звёзды пролегали,
бульварами шагали моряки,
и девушки в косынках пробегали.

Всё то же там паденье звёзд и зной,
всё так же побережье неизменно.
Лишь выпали из музыки одной
две ноты, взятые одновременно.

1958

* * *

О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль,
не опираясь на партнера!

К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.

Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой жестокой -
все на беду, все на виду,
все в этой роли одинокой.

О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.

И жадно шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна - среди стыда
стою с упавшими плечами.

Но опрометчивой толпе
герой действительный не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.

Вся наша роль - моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
Вся наша боль - моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.

1960-1961
 
GrigoryevДата: Среда, 27.08.2014, 01:17 | Сообщение # 42
Приглядывающийся
Группа: Проверенные
Сообщений: 18
Статус: Offline
Позавчера сегодня
Мария Степанова о том, как мы перестали быть собственными современниками
1.
* * *
Петроградское небо мутилось дождем,
На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.

В этом поезде тысячью жизней цвели
Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда... В закатной дали
Были дымные тучи в крови.

И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие — не в лад — Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
И тихонько крестилась рука.

Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,
Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под черною тучей веселый горнист
Заиграл к отправленью сигнал.

И военною славой заплакал рожок,
Наполняя тревогой сердца.
Громыханье колес и охрипший свисток
Заглушило ура без конца.

Уж последние скрылись во мгле буфера,
И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей все неслось к нам ура,
В грозном клике звучало: пора!

Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,
Несмотря на дождливую даль.
Это — ясная, твердая, верная сталь,
И нужна ли ей наша печаль?

Эта жалость — ее заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть — ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей...

Это, едва ли не главное русское стихотворение о Первой мировой войне, было написано Блоком 1 сентября 1914 года и напечатано три недели спустя, 22 сентября. С публикацией, как ни странно, вышла история: поначалу Блок предложил стихи в кадетскую "Речь", и там ему отказали. Возможно, дело во втором стихотворении, шедшем парой с "Петроградским небом" — "Грешить бесстыдно, беспробудно", где Россию приходится любить "и такой": вопреки всему. Но интересней предположить, что уже первые читатели (соредакторы Гессен и Милюков) поняли стихи об уходящих на фронт иначе: не так, как их задумывал Блок. Кадеты только что влились в патриотический мейнстрим, либерал Милюков публично пожал в Думе руку черносотенцу Пуришкевичу, и убыточная интеллигентская газета резко сменила курс. От военного текста теперь требовалась полная однозначность. Возможно, Блоку стихи однозначными и казались; вышло по-другому.

Отказ на судьбу стихотворения никак не повлиял, через несколько дней оно было опубликовано в "Русском слове", тогдашней "Ленте.ру" — фабрике новостей с невероятными, в сотни тысяч, тиражами. Это не последний раз, когда Блок печатается в "Русском слове": в 1915-м там выделят целую полосу для поэмы "Соловьиный сад" — жест беспрецедентный и по тем, и по нынешним временам. Но мне здесь важно скорее вот что: Блок, значит, видел "Петроградское небо" как стихи газетные, написанные в режиме срочно-в-номер и в том же темпе имеющие быть прочитанными. Видел, считал важным поскорей напечатать, получил отказ, сразу предложил другому изданию — и отмечал потом в записной книжке: "Мои стихи (2) в "Русском слове"".

У газетных стихов обычно есть простой и грубый смысл, какое-то ура или долой, за или против, которые и заставляют автора идти с ними в места общего пользования — массовой и быстрой публикации. Это своего рода то, что я должен сказать, эквивалент подписи под петицией, попытка перевести слово в дело, пусть и на собственных условиях. Такой жест, от "Речи" до фейсбука, подразумевает две вещи: первая — автор исходит из того, что миру небезразлично его мнение по поводу, вторая — это мнение можно (со всеми неизбежными потерями) перевести на язык плаката "Нет войне". Или "Да войне", что было общим местом внутренней и публичной речи летом 1914 года.

Лето было жаркое, обычное, на дачах пили чай и говорили о политике. Есть известная байка о том, как Пастернак с Балтрушайтисом решили разыграть Вячеслава Иванова, важного, козлобородого; и вот они залегли в дачных кустах и полночи ухали совой. Наутро Иванов вышел к завтраку взволнованный: "Вы слышали, как кричали совы? Так они всегда кричат перед войной". И все посмеялись, тут-то все и кончилось.

В тогдашних письмах и дневниках очень четко прочерчена граница перехода вещей из одного состояния в другое: из заурядной повседневности с ее вечными поводами для уныния ("Тоска и скука. Неужели моя песенка спета?",— записывает Блок в записной книжке, это июнь) в реальность, в которой скука сменилась на что-то иное. Двадцатый век подхлестнули, и он разом встал под ружье. Наблюдать за тем, как это происходило, страшновато даже с расстояния в сто лет. Этой весной мне пришлось по случаю держать в руках телеграммы, которыми в последние предвоенные дни обменивались главы европейских царствующих домов, и в милейших "dear Nicky" и "dear Georgie", в этом привычном семейном куковании за часы до того, как все рухнет и посыплется, есть какая-то особая жуть — кажется, что не приятные черно-белые люди запустили маховик современности, а она сама вырвалась из рук и пошла, пожирая версты и жизни.

Блоковские стихи написаны после своего рода наводки на резкость — изнутри этой самой внезапно наступившей современности, о чем там и сказано аршинными, если не огненными, буквами. Петроградское небо мутилось дождем, две недели назад столица была спешно переименована, -бург с его немецким привкусом пришлось заменить на -град, громили немецкие лавки, топили в Мойке бронзовых коней, украшавших немецкое посольство, пятнадцатилетнему Косте Вагенгейму сменили фамилию на Вагинов, с нею он всю жизнь и проходил. О таком в стихах нет, в первой публикации они называются "На фронт" и начинаются как документ, как прямой перевод из реальности в текстовый формат. Тридцатого августа Блок записывает: "Мы обедаем у мамы в Петергофе.— Эшелон уходил из Петергофа — с песнями и ура". Через день, первого сентября, было написано "Петроградское небо", которое значило тогда что угодно, только не привычный нам текст о последних минутах старого мира.

Странным образом эти блоковские стихи и становятся собой (тем, к чему мы привыкли) лишь в ретроспекции, во взгляде, обращенном назад из точки сегодняшнего стояния, когда все уже совершилось и читатель слишком хорошо знает, что было дальше. Здесь что-то вроде входа в тоннель, здесь начало дуги, по ту сторону которой стоят мандельштамовские "Стихи о неизвестном солдате", накануне новой войны подводящие итог оптовым смертям первой. Это своего рода постскриптум к блоковскому тексту, но написанный уже на языке нового века, предельно сгущенный, но имеющий дело с тем же материалом. Дождь, неприветливый сеятель, идет в 1937-м поверх дождя из августа 14-го, лесистые крестики, что метили / Океан или клин боевой, эхо тех дождливых полей. "И тихонько крестилась рука".

Блоковские стихи и сами работают как эхо, продолжая себя из строфы в строфу путем повторов и ауканья — опорные слова подхватываются здесь, на очень небольшом пространстве, не раз и не два. Блок говорит где-то об устройстве стихотворения примерно вот что: стихотворный текст вроде покрывала, растянутого на остриях нескольких слов, сияющих как звезды, ради них-то все и делается. В истории с "Петроградским небом" эти главные слова как бы не в силах не возвращаться, не возникать снова и снова. И это не только "ура", повторенное здесь трижды: ура вроде как и положено самовоспроизводиться, сюда же и "пора" (разобраться с противником, видимо), выделенное в тексте стихотворения курсивом. Подхваты — что-то вроде сетки, по которой вкось движется текст; начальное поступательное "взвод за взводом и штык за штыком" — и наклонная штриховка, похожая на дождь, продолжается с каждой новой вводной. Почти каждому слову мало прозвучать один раз; за "тучами в крови" непременно возникнет "под черною тучей горнист заиграл", полям соответствуют поля, на "жаль" отвечает жалость, всему сущему есть рифма, все повторяется не единожды, старый мир напоследок сам себя окликает. Рожок, который военною славой заплакал, родственник военной флейте — державинскому снигирю. Галицийские кровавые поля пришли прямиком из Жуковского: "Англичанин разбит, англичанин бежит / С Анкрамморских кровавых полей", и в патриотическом стихотворении это выглядит как странноватое "мальбрук в поход собрался" — так, словно автор не вполне властен над собственным текстом, и стихотворение пишется само собой, перескакивая с одного опорного камушка на другой, и его предчувствия и выводы не имеют ничего общего с блоковскими.

Эти стихи, повторюсь, вроде как принято воспринимать как "антивоенные" — так, словно весть о гибели была заложена в них с самого начала; словно наше школьное знание о том, чем все это кончится, уже было доступно Блоку первого сентября 1914-го. Эта аберрация естественна, и дело не только в том, что мы прочно отучены радоваться любой войне, и русская патриотическая — другой не было — лирика первых военных месяцев, от Кузмина и Георгия Иванова до Сологуба и Городецкого, вызывает острое чувство неловкости. Есть и мандельштамовский текст того же времени, не самый хороший, "В белом раю лежит богатырь" — там все понятно, и простое, как пряник, стихотворение совсем не вселяет этой тревоги, ощущения двуслойности, двусоставности. "Радуйся, ратник, не умирай, / Внуки и правнуки спасены", ну да, понятно. Мучительность блоковских стихов, то, что не дает им упокоиться (а читателю успокоиться), в том, что их никак не удается дочитать до дна.

Если перевести этот текст на язык газетных смыслов, то сразу за документом, за дождем из штыков, за последним парадом (идущих на смерть, поющих "Варяга") там идет речь о следующем. Эти тысячи жизней, уходящих под вой рожка, это множество, опадающее как единый лист,— добровольная жертва своего ура и пора. Нам — остающимся, свидетелям, Блоку — "не было грустно, нам не было жаль": ясная, твердая сталь необходимости всякую жалость отражает. Там есть еще один эпитет, и вот я пытаюсь вспомнить его, не заглядывая в текст. Ясная, твердая, какая еще? может быть какая угодно — верная, вечная, вещая сталь, не нуждающаяся в печали, сталь крови и почвы, до которых уже недалеко, строчки четыре. Стихи об исчезновении (а исчезает тут все, к чему можно прикоснуться словом, по ходу текста, по ходу поезда множество твердых и непрозрачных вещей истончается до состояния марлевого бинта — и в первую очередь сам старый мир с его жуковскими и державиными, старое умение писать стихи) упираются в ясную и верную стенку. У этой стенки автор призывает отказаться от жалости во имя мести. Тут точка входа, где стихи об уходе в небытие вдруг совпадают с контуром басни (так вот зачем все это говорилось!) и выводят на сцену обязательную мораль, а она — по ошибке, по старой памяти — дергает за веревочку, и картонный домик обвалится, чуть помянешь кровавые поля.

Так это все и читается: в два слоя, как два полузнакомых друг с другом, чужеватых друг другу текста. Что здесь удивительно — это степень авторского неведения и ведения, которым при этом наделен сам стих. Два сюжета попеременно заступают дорогу один другому, переплетаясь, перемешиваясь, но ни разу не совпадая. Такое ощущение, что стихотворение подменили в колыбели, заменили военный рожок на шарманку, марш на романс, ура на паровозное ууу. Грубо говоря, поезд начинает путь, но не приходит в пункт Б, рельсы еще не проложили или уже разобрали, реквием никак не соглашается обернуться стихами о войне до победного конца. Эта расфокусированность, это отсутствие решительного контура создает что-то вроде воронки, заставляя возвращаться к стихотворению еще и еще раз, искать и не находить — что? другое стихотворение, такое же, но другое, с другим выводом-выходом. Его нет; есть его природная пара, женская версия, написанная Цветаевой двумя годами позже, летом 16-го, тоже с натуры, в том же темпе прямой переброски увиденного в текст:

Белое солнце и низкие, низкие тучи,
Вдоль огородов — за белой стеною — погост.
И на песке вереницы соломенных чучел
Под перекладинами в человеческий рост.

И, перевесившись через заборные колья,
Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд.
Старая баба — посыпанный крупною солью
Черный ломоть у калитки жует и жует...

Чем прогневили тебя эти серые хаты,
Господи! — и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь...

Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
О чернобровых красавицах.— Ох, и поют же
Нынче солдаты! О Господи Боже ты мой!

2.

В первые военные дни Зинаида Гиппиус позвонила Блоку. "Не хотелось — да и нельзя было говорить по телефону о войне, и разговор скоро оборвался. Но меня удивил возбужденный голос Блока, одна его фраза: "Ведь война — это прежде всего весело!"

Веселье — слово для Блока значимое, над ним надо остановиться. У него длинный ассоциативный хвост (ближе всего тут Ницше с "веселой наукой") и почти неограниченные полномочия. К самому концу оно для него, да и для нас, стало паролем, знаком тайной свободы: говоря и повторяя "веселое имя Пушкин" мы ставим невидимый знак равенства, веселое — это Пушкин и есть, а Пушкин — это свобода, тайная и явная, и еще Пушкин — волшебный помощник в немой борьбе, невидимый друг-проводник. Новый элемент, возникающий в этой тройчатке, раздвигает ее и расшатывает: треугольник "Пушкин — веселое дело — война" непривычен, но размещается где-то рядом с "Петроградским небом", с его веселым горнистом и ясной, не нуждающейся в нашей печали, сталью.

У блоковского стихотворения есть странная временная рифма: двадцать пять лет спустя Уистен Хью Оден пишет свое "1 сентября 1939". И это тоже стихи о современности, написанные по ее следам, с документальной точностью и отчетливым выводом, прямо следующим из сказанного. Оден говорит там о начале Второй мировой, и за годы, успевшие пройти, способность приветствовать войну была почти полностью утрачена. Там тоже текст кончается моралью, крупными буквами, которые самого автора смущали: финальное, знаменитое we must love each other or die он поздней хотел заменить на and die, ведь выбирать-то не приходится. Но вариант we must love each other and kill в 39-м поэзией уже не рассматривался, и здесь, кажется, главное отличие нашего позавчера от вчера. Последние 75 лет война была для мира безусловным, недвусмысленным злом, тем, чему надо противостоять и/или умереть. Всякий раз, когда мы уходим от этой простенькой суконной правды, мы проваливаемся в позавчера, в прореху, куда ушли все, кого провожал на Петергофском вокзале Блок, и не только они.

Любое позавчера, как двустороннее пальто, часто хочется вывернуть наизнанку для нового употребления. В мутное время это становится чем-то вроде нервного тика или расчесывания болячки: поиск аналогий, которые можно было бы примерить к своей ситуации, уже не удается остановить. Нет ситуации, которую нельзя было бы сравнить с сегодняшним днем и не сделать немедленных и грозных выводов. Особенно картинно такое выглядит в прямом наложении кальки на кальку — в разговорах о третьей мировой, которой пора начаться в новом августе 14-го. Чем-то это напоминает суету на подступах к миллениумам, страх и трепет перед круглой датой — словно у судьбы есть человеческое пристрастие к точным цифрам и реконструкторским играм.

Лихорадочная обращенность к прошлому, одержимость совершившимся до нас, может быть знаком уклонения от будущего, неверия в него. Беньяминовский ангел истории движим ветром, сносящим его вперед, в неизвестность; его горестное лицо обращено назад, к руинам и грудам обломков, возникающим на пути, отделяющем его от утраченного (рая, бывшего). Но в каком-то смысле постоянная потребность во взгляде назад, попытка опереться на уже совершившееся, говорит о большем — об отсутствии настоящего. И как реальности, и как картинки, что эту реальность изображала бы.

Пару недель назад я прочла замечание, которое показалось мне очень точным и при этом смутно тревожащим. Речь шла о том, что события последних месяцев (нужное подставить, ненужное зачеркнуть) отняли у нас современность. Позволю себе договорить это до некоторой точки, как я ее вижу: ситуация изменилась так, что уже не N или Z впадает во грех интерпретации, приравнивая сегодняшнюю Россию ко вчерашнему Мюнхену или позавчерашнему Петербургу, а сама страна пишет себя как художественный текст, как костюмный роман из старинных времен, понятых с бесхитростностностью школьной постановки. Нынешний день разом оказывается отменен; так при съемках одной недавней кинокартины актеры, съемочная группа, их родственники неделями и годами жили в интерьерах советских пятидесятых, носили тогдашнюю одежду, платили штрафы за выпадение из образа. Сегодня выпадать приходится из сегодня, и целой страной; современность, которую делят друг с другом и миром, теперь упразднена — она оказывается одной из альтернативных реальностей, чем-то вроде гипотезы, которую надо доказать. Делать это приходится, то и дело проваливаясь по колено то в 1930-е, то в 1970-е годы, и именно дробный, составной характер повседневности выглядит здесь существенным.

Ощутимый неуют заставляет обитателей нашей не-современности сбиваться во что-то вроде легкой ситуативной пены, в летучее мы, которое образуется по тому и другому поводу и разлетается через несколько часов или дней. То, что Блок называл "событиями",— очень грубо говоря, тот язык, на котором история говорит с человеком,— обращено именно к множествам, приводит мы в движение, их смещениями питается. Надо как-то объяснить себе, что это с нами такое делается, и тут оказывается, что для этого нет новых слов. Мы — я — их не наработали за девяностые и нулевые; похоже, что единственная работа, которая была проведена,— работа по эксгумации и оживлению старого. Так теперь и есть; мы молчим, оно говорит — что умеет и как умеет.

Я люблю вспоминать конец 80-х, время, когда с перестройкой в общий оборот было введено такое количество непрочитанных текстов, что на несколько лет стало видимо далеко и до всего было одно расстояние — до Елены Шварц такое же, как до Кузмина, а от него до Джойса. Это странное время было своего рода реверсом нынешнего: тогда Андрей Николев или Гертруда Стайн оказывались моими современниками, актуальной, только что родившейся, словесностью самого рассегодняшнего сегодня. Сейчас все навыворот: мы сами перестали быть собственными современниками, если современность это язык, которым о ней говоришь. Это не противоречит "событиям", но сообщает им какую-то странную комическую подсветку. Похоже, в этот час у России действительно есть история (хотя бы в смысле "попасть в историю"), о которой так тосковалось в бессобытийные нулевые, — но нет современности. И в нулевые тоже не было, иначе сейчас за словами не приходилось бы лезть в долгий ящик, в дедовский карман, они находились бы сами.

Такое ощущение, что в оперативном словаре нету слов и конструкций, что позволили бы говорить о том, что происходит сегодня, не опираясь на сложное прошедшее, не применяя портативный цитатник. Между тем в публичном пространстве — от официальных реляций до социальных сетей — звучит исключительно заемная речь, с утратами и потертостями, с давно выцветшим сроком годности. Там, где возникает потребность в говорении, где открывают рот, чтобы согласиться или отказаться, дать оценку или назвать по имени, уже стоит наготове цитата (часто интонационная, еще чаще — забывшая уже о том, откуда ее взяли), и происходящее разом утрачивает первородство. То, что произносится вслух, исходит не от меня и даже не от "нас"; когда президент страны декламирует "ребята, не Москва ль за на нами", он не отсылает слушателя к тексту, к тому или иному смысловому набору — просто опирается, как атлет на колонну, на мощный пласт общеизвестного. Когда поп-певец предлагает переименовать Петербург в Петроград, он следует невидимым образцам, служит неведомому ему богу. Когда на востоке Украины поручик Голицын реконструирует сталинские указы, он берет то, что само идет в руки. В зоне несобственной речи известным — существующим — может считаться только то, что отродясь известно всем.

Обитатели этой зоны, натурально, и должны изъясняться цитатами (обкатанными до поговорки, приходящими на язык); все тексты, написанные по-русски, должны восприниматься как что-то вроде гигантского разговорника, где любой тезис может иллюстрироваться произвольно выбранной строчкой, что бы она ни значила изначально. Как работает механизм присвоения, видно по тому же фейсбуку, где, что ни день, кто-нибудь выясняет, на чьей стороне был бы Пушкин, Набоков, Бродский в российско-украинском или каком-нибудь более частном конфликте — и выясняется, что одними и теми же строчками легко бить по головам и тех и других.

В этом обмене (не мыслями, а размытыми облачками интенций и оценок) все заведомо приблизительно, речь нужна не чтобы поставить диагноз, а чтобы его замаскировать. Для этого разработана система ярлыков, гибкая, потому что зыбкая: о человеке или вещи нужно сказать только существенное — наш он или чужой (то есть хороший или плохой), и не более того. Национал-предатели, чекисты, бандеровцы, фашиствующие молодчики — этот лексический коллаж склеен из элементов, устаревших еще в прошлом веке. Получается пестровато, и это могло бы тревожить: налицо отсутствие единой стилистики, воли, необходимой для того, чтобы сделать стилизацию тотальной, сплавить лоскутное одеяло заимствований в большую речевую инсталляцию. Ближе всего, кажется, к этому подошла Государственная дума, ее коллективная машина.

Способность некоторых слов выходить из небытия и наливаться свежей кровью пугала бы и сама по себе, но тут за ними стоит что-то вроде новой доктрины, неназванной и неузнанной — говорящей о заведомой приблизительности любого высказывания. В школе неточности первым учеником может стать любой, все слова здесь значат одно и то же: крайне далекое от своих когдатошних словарных значений. Скажем, фашист и либерал на этом языке тот, с кем говорящий не согласен. Лексика ненависти нам еще внове, и для того, чтобы обругать кого-то, требуются слова из несегодня. Готовые формы востребованы, как давно не были, и общество вроде как согласилось уже с тем, что любые значения приблизительны, а подбор произволен. Когда позаимствовать нечего, хватаются за что попало, но получается что-то вроде детской дразнилки — укропы, ватники, колорады, слова, пустые и невесомые, как воздушные шарики. Здесь, как ни странно, оказываешься на территории консенсуса — никем не оговоренного, простодушно признанного всеми. Он сводится к отказу от смысла во имя самого процесса говорения — словно другого способа подлатать прохудившуюся ткань реальности уже не осталось.

Когда разговор о сейчас кажется невозможным, разговор о прошлом — лишь эвфемизм, способ выяснить отношения с вытесненной современностью, занять позицию, нашарить и выделить себя и свое, сдачу и гибель русской интеллигенции, украденную кем-то неназванным победу, всемирный заговор, мировую музыку, что угодно. Все это под рукой, и ближе, чем позавчера.

«Теперь окончательно и несомненно в России водворился "прочный порядок", заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко — у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России. Потому чувствовать себя сносно можно только в периоды забвения об окружающем. <...> Все одинаково смрадно, грязно и душно — как всегда было в России: истории, искусства, событий и прочего, что и создает единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти не было. Не удивительно, что и жизни нет»(*).

(*) Александр Блок. Письмо к матери, ноябрь 1909 года

Мария Степанова

Прикрепления: 3362286.jpg(88Kb)
 
GrigoryevДата: Суббота, 13.09.2014, 12:09 | Сообщение # 43
Приглядывающийся
Группа: Проверенные
Сообщений: 18
Статус: Offline
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в вечный покой.

Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам, под шумок толковать,
Что пора положить бы конец безобразию,
Что и так уже скоро мы начнем голодать.

Но никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги - это только ступени
В бесконечные пропасти к недоступной весне!

Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в вечный покой.

Александр Вертинский, октябрь 1917

Добавлено (13.09.2014, 12:09)
---------------------------------------------
Хорошо бродить по дворам Москвы, где тебя не ждут,
Где сгребают кучи сухой листвы, но еще не жгут.
Не держа обид, не прося тепла — обожди, отсрочь…
Золотая осень уже прошла, холодает в ночь.
Миновать задумчиво пару школ или хоть одну.
Хорошо бы кто-то играл в футбол или хоть в войну.
Золотистый день, золотистый свет, пополудни шесть —
Ничего бы, кажется, лучше нет. А впрочем, есть.

Хорошо в такой золотой Москве, в золотой листве,
Потерять работу, а лучше две, или сразу все.
Это грустно в дождь, это страшно в снег, а в такой-то час
Хорошо уйти и оставить всех выживать без вас.
И пускай галдят, набирая прыть, обсуждая месть…
Ничего свободней не может быть. А впрочем, есть.

Уж чего бы лучше в такой Москве, после стольких нег,
Потерять тебя, потерять совсем, потерять навек,
Чтобы общий рай не тащить с собой, не вести хотя б
На раздрай, на панику, на убой, вообще в октябрь.
Растерять тебя, как листву и цвет, отрясти, отцвесть —
Ничего честнее и слаще нет. А впрочем, есть.

До чего бы сладко пройти маршрут — без слез, без фраз, —
Никому не сказав, что проходишь тут в последний раз,
Что назавтра вылет, прости-прощай, чемодан-вокзал,
Доживай как хочешь, родимый край, я все сказал.
Упивайся гнилью, тони в снегу. Отдам врагу.
Большей радости выдумать не могу. А нет, могу.

Хорошо б, раздав и любовь, и город, и стыд, и труд,
Умереть за час до того, как холод сползет на пруд,
До того, как в страхе затмится разум, утрется честь,
Чтоб на пике счастья лишиться разом всего, что есть,
И оставить прочим дожди и гнилость, распад и гнусь…
Но боюсь представить такую милость.
Просить боюсь.

Дмитрий Быков, ИЗ ЛИРИКИ ЭТОЙ ОСЕНИ

$IMAGE1$

Прикрепления: 4012801.jpg(39Kb)
 
VirtorДата: Суббота, 13.09.2014, 16:42 | Сообщение # 44
Прошаренный
Группа: Модераторы
Сообщений: 603
Статус: Offline
Иеромонах Серафим 
(Василий Муравьев 1865-1949)


Русская культура - это наша детская
С трепетной лампадой, с мамой дорогой.
Русская культура - это молодецкая
Тройка с колокольчиком, с расписной дугой.
Русская культура - это сказки нянины,
Песня колыбельная, горькая до слез.
Русская культура - это разрумяненный,
В рукавицах-варежках, Дедушка Мороз.
Русская культура - это кисть Маковского,
Мрамор Антокольского, Лермонтов и Даль,
Терема и маковки, звон Кремля Московского,
Музыки Чайковского сладкая печаль.
Русская культура - это дали Невского
В серо-белом сумраке северных ночей,
Это - радость Пушкина, горечь Достоевского
И стихов Жуковского радостный ручей.
Русская культура - это все, чем славится
Со времен Владимира наш народ святой.
Это наша женщина - русская красавица,
Это наша девушка с чистою душой.
Русская культура - наша жизнь убогая
С вечными надеждами, с замками во сне,
Русская культура - это очень многое,
Что не обретается ни в одной стране.


Сообщение отредактировал Virtor - Суббота, 13.09.2014, 16:46
 
GrigoryevДата: Суббота, 13.09.2014, 21:50 | Сообщение # 45
Приглядывающийся
Группа: Проверенные
Сообщений: 18
Статус: Offline
Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы всё-таки мой.

Смеетесь! — В блаженной крылатке дорожной!
Луна высока.
Мой — так несомненно и так непреложно,
Как эта рука.

Опять с узелком подойду утром рано
К больничным дверям.
Вы просто уехали в жаркие страны,
К великим морям.

Я Вас целовала! Я Вам колдовала!
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —
Домой!

Пусть листья осыпались, смыты и стерты
На траурных лентах слова.
И, если для целого мира Вы мертвы,
Я тоже мертва.

Я вижу, я чувствую, — чую Вас всюду,
— Что ленты от Ваших венков! —
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!

Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
— Письмо в бесконечность. — Письмо в беспредельность. —
Письмо в пустоту.

Марина Цветаева

«ЦВЕТАЕВА. «Повесть о Сонечке»

— Цветаева писала «Повесть о Сонечке» в самые страшные дни – после разоблачения и бегства мужа. Когда вся эмиграция отвернулась от нее.

Писала в самые худшие свои дни о самых лучших. Потому, что несмотря на смерть дочери Ирины, на постоянный риск потерять изможденную Алю, на безденежье, голод, на то, что почти вся мебель ушла на дрова – в Борисоглебском переулке в 1919-20 гг. Марина Цветаева пережила, наверное, высший творческий взлет.

Время это пограничное, время революционное, время, когда быта не осталось. Остались только любовь и смерть.

Про любовь и смерть Цветаева и написала лучшую прозу ХХ века.

Прикрепления: 2375097.jpg(95Kb)
 
Писцовский форум » Общение » Место для общения » Стихи любимых поэтов для души
Страница 3 из 5«12345»
Поиск:

Copyright MyCorp © 2017Используются технологии uCoz